Сохранить Хитровку можете лично Вы! Нам нужна Ваша помощь!

Отправьте смс на номер 7715 кодовое слово Хитровка с любой суммой пожертвования.
Подробности здесь: http://sms7715.ru/

СВИНЬИН ПЁТР ПАВЛОВИЧ

декабристы, свиньин, петербург, александро-невская лавра

Могила матери декабриста, Екатерины Александровны Свиньиной (ур. Алексеевой) на Лазаревском кладбище СПб. Является объектом наследия.

Пётр Павлович Свиньин (14 февраля 1801, Смоленское Переславского уезда Владимирской губернии − 16 апреля 1882, Москва) — декабрист из рода Свиньиных.

Сын статского советника Павла Петровича Свиньина (1772 — 1836) и Екатерины Александровны, урождённой Алексеевой (1763—1807) (есть предположение, что его мать является внебрачной дочерью гр. Г. Г. Орлова)

Унаследовал большую усадьбу Смоленское, которую выстроил в екатерининское время его дед, сенатор Пётр Сергеевич Свиньин, а также дом на Кулишках, в Мясницкой части, в Безымянном (позже — Свиньинском, по имени владельцев до 1929 года) переулке.

Первоначальное образование получил в иезуитском пансионе в Петербурге.

17 февраля 1820 года — поступил в службу юнкером в лейб-гвардии Кавалергардский полк.

27.3.1820 — эстандарт-юнкер.

13.5.1820 — корнет.

23.2.1824 — поручик того же полка.

С сентября 1825 года — Член петербургской ячейки Южного общества, участвовал в деятельности Северного общества.

Арестован в Москве 23.12.1825, доставлен в Петербург и заключен в Петропавловскую крепость («посадить под арест по усмотрению, дав писать, что хочет») в № 1 Иоанновского равелина.

Свиньинский переулок на плане Алексея Хотева, 1853 год

В книге «Восстание декабристов»- читаем: «Поручик кавалергардского полка Петр Павлович Свиньин был принят в Северное общество в 1825 году. Знал только то, что роль оного была введение конституции. В члены никого не принял, на совещаниях общества не был, в происшествии 14 декабря участия никакого не брал и всие время находился вне Петербурга. Содержался в крепости с 26 декабря 1825 года .. По высочайшему приказу июля переведен в Харьковский драгунский полк».

13.06.1826 Высочайше повелено выпустить и перевести тем же чином в полки 2-й армии и ежемесячно доносить о поведении.

7.7.1826 — приказом переведён в Харьковский драгунский полк.

16 января 1831 года — уволен от службы ротмистром. С этого времени он поселился в Москве. Где за ним был установлен секретный надзор.

Краевед М. И. Смирнов, ссылаясь на архивные материалы, пишет: Остальные декабристы-переславцы понесли лёгкие наказания. Пётр Павлович Свиньин, поручик кавалергардского полка, и князь Голицын… по увольнении от службы находились под тайным надзором полиции и прожили в своих усадьбах.

В 1838 году возник вопрос о праве Свиньина жить в Москве, и он был из неё выслан.

С 27.09.1841 г. ротмистр Свиньин получил разрешение жить в Петербурге под надзором.

В патриарших окладных книгах в Нестерове значится только церковь Николая чудотворца. По переписным книгам 1678 г. село Нестерово значится приселком к селу Смоленскому, принадлежавшему той же княгине Урусовой. Долго ли существовала в Нестерове Николаевская церковь, сведений о том не сохранилось, но в ведомости о церквах Переславского уезда за 1799 г. в Нестерове показана деревянная церковь во имя Преображения Господня, построенная сенатором Петром Сергеевичем Свиньиным. В 1841 году в Нестерове его внук, ротмистр Пётр Павлович Свиньин, построил каменный храм Преображения Господня с колокольнею. Престол в каменной церкви переименован во имя святого Николая Чудотворца после ремонта в 1868 году в память прежде бывшей Николаевской церкви.

На его же средства была возведена и церковь в селе Кабанском.

По манифесту об амнистии 26.08.1856 года отставной ротмистр был освобожден от надзора.

Подробности последних 26 лет его жизни не известны, кроме сведений об имениях. Одинокий Свиньин продает крестьян и часть своих землевладений, дворец — Викентию Козловскому, а сам живет в Москве или Петербурге.

Холост.

Скончался в 1882 году.

Погребен в Симоновом монастыре. Могила не сохранилась.

С 1839 по 1842 Дом Свиньиных на Кулишках сдавался им внаем III московской мужской гимназии. С 1868 по 1869 год принадлежал Императорскому Московскому Воспитательному дому.

_________________

Источники:

  1. Л. Драч. Легенды и были старинной усадьбы // Северный край. — 26 июня, 2004. Декабристы. Биографический справочник / Под редакцией М. В. Нечкиной. — М.: Наука, 1988. — С. 163, 315. — 448 с.
  2. Музей декабристов. Свиньин Петр Павлович
  3. Энциклопедия Санкт-Петербурга
  4. В. Г. Добронравов Историко-статистическое описание церквей и приходов Владимирской епархии— Владимир: Типо-литография В. Паркова, 1895. — Т. 2. — С. 162—163.

 

PS

Обратите, пожалуйста, внимание!

статья в Википедии о Петре Павловиче Свиньине не соответствует фактам и допускает ту же ошибку, что и другие издания вслед за Гиляровским! Пётр Павлович Свиньин ничего не имеет общего с хлебосольством на Покровке.  Пишущие Википедию лезут в чужие проверенные вдоль и поперёк статьи и строчат чушь, не разобравшись в материале. Зеленая ваза, которую хотел купить Ротшильд, принадлежала Павлу Петровичу Свиньину, как и остальная коллекция под названием «Русский музеум». Дом № 40 на Покровке принадлежал душе компании, тусовщику, как бы сейчас сказали, Свиньину-Тугому, литератору, редактору Отечественных записок и т.д. И в своих воспоминаниях Д. Д. Оболенский говорит о ПАВЛЕ Петровиче Свиньине. Но ошибки есть и на как бы солидных сайтах вроде Русского архива: у некоего Сапожникова не возникло удивление внезапной повышенной детородностью 50-летнего сенатора, не обратил внимание на даты рождения Свиньиных и написал, что сенатор Пётр Сергеевич является отцом Павла Петровича и Петра Петровича. Аналогичное враньё написано про дочерей: «мемуаристка», старая сплетница Елизавета Петровна Янькова имела ввиду барышень шумного Павла Свиньина. Причём интересный факт: Янькова является родственницей хитровских (конечно, кулишкинских) Волконских, линии Пульхерии Семёновны Волконской, живущей в доме, который будет через два века известен как Дом Ярошенко.

По поводу княгини Долгоруковой и «бала у холостяка-Свиньина». Ольга Андреевна в девичестве Булгакова — на момент описываемых Хюгель событий 1844 года, глубоко замужняя дама, что не мешало ей  дразнить своей красотой всех подряд: от Пушкина до Николая I. При этом наш Пётр Павлович ну никак не мог в это время (январь-февраль 1843 года) устраивать балы в Москве, потому что, во-первых, был выслан из Москвы и мог находиться в лучшем случае в Петербурге, во-вторых, он жил в Нестерове и восстанавливал храмы. И, наконец, с 1839 по 1842 родительский дом сдавался им внаем III московской мужской гимназии, а после, 27 ноября 1869 года, продан Московскому Воспитательному дому.

Хюгель, естественно, не уточняет какого именно Свиньина она имеет ввиду. Атрибутирование проводил всё тот же Сапожников, наверное?

 

ДОПОЛНЕНИЕ

Из записок П.П. Свиньина (вольный литературный опыт):

Завтра мне исполняется восемьдесят лет. Поздновато, наверное, писать мемуары, когда не знаешь, допишешь ли их до конца. Но с другой стороны, не в тридцать же начинать этот труд. Хотя у нас в России, да еще посмотрев на возраст многих ушедших в мир иной друзей моих, и в двадцать пять захочется приняться за такую работу.
Открыл я тут несколько дней назад один из бесчисленных ныне журнальчиков, и попалась мне на глаза юмореска некоего Антоши Чехонте, начинающаяся словами «писано в селе Блины-Съедены». Юноша этот, видно, не без талантов, и хотел читателя посмешить, а мне вот не смешно стало совсем, поскольку и я мог бы так начать свои записки. «Писано в селе Блины-Съедены.» Едем с ярмарки. Ни с чем едем.


Правда, принесли мне милейшие открытки от моих правнучатых племянников. Одну из Санкт-Петербурга, другую из Ниццы. Написано от души, что особо приятно, поскольку они знают, что средства мои завещаны все Московскому Университету. Следовательно поздравляют и желают здоровья бескорыстно. Крестьяне вон тоже прислали письмо с чувствительным стихом: «Живите долго, наш любимый барин.»
Вот и живу.
Однако же начну историю свою с самого начала. С родословной.

Род Свиньиных довольно старый.
Одного из предков наших , литвина Григория Андреевича Свиньина, изпоместили  в 1434 г. Другой известный из хроник  Свиньин  был убит под Казанью в 1538 г.
Но  это все «дела давно минувших дней, преданья старины глубокой», как писал один мой ровесник, мимо памятника которому я теперь каждый день хожу. Что же касается достоверной истории нашей фамилии, то начинается она с моего прапрадеда Ивана Свиньина — прапорщика петровских времен. Будучи человеком неглупым, он, увы, страдал типичной русской болезнью, которая и погубила его карьеру. А карьеры в те времена делались молниеносные. Достаточно были лишь оказаться в нужное время в нужном месте. Пращур  же, выбравший своим местопребыванием кабак «Конфузия» около Сухаревой башни, оказался по этой причине фортуной обойден и заливал свое горе с огромным рвением. Дело дошло до того, что он даже своего новорожденного сына все никак не мог собраться крестить и прадед мой Сергей Иванович своего дня рождения точно не знал.
В 1719 году  пятнадцати лет от роду  Сергей, измученный беспробудным пьянством отца и постоянными его  мелочными придирками отправился из Москвы пешком в Санкт-Петербург в недавно переведенную туда Морскую академию. Уже около Черной Грязи  он стер в кровь ноги и готов был горько пожалеть о своем поступке, но тут  около него остановилась богатая карета. Из нее вышел  молодой светловолосый кавалер с небольшим шрамом на левой скуле.
— Дворянский недоросль Сергей Свиньин, иду учиться в Петербург, — поклонился ему мой прадед.
При этих словах господин странно улыбнулся, однако потом сказал приветливо:
— Нам с вами по пути, могу подвезти. — Приподнял треуголку:
— Прохор Васильевич Еремеев-Оршанский, майор и дипломированный архитектор.
Об этом человеке, сыгравшем в жизни нашей семьи весьма значительную роль, я еще надеюсь написать отдельно, пока же скажу, что разглядывал его Сергей с огромным интересом. В Москве о нем говорили нередко. Сирота, воспитанный одним из профессоров Навигацкой школы и в отрочестве замеченный Петром, он не только стал одним из первых русских дипломированных архитекторов и специалистов, как сказали бы теперь, по строительной механике и сопротивлению материалов, но по слухам выполнял многие секретные поручения царя. При этом он был любим в свете за то, что безо всякой гордыни и бескорыстно брался делать корабельные украшения, придумывать рисунки для гобеленов и даже дамские шляпки.


Дед мой, Петр Сергеевич, не раз видевший Еремеева-Оршанского в его зрелые годы, говорил, что это был  высокий худощавый господин с пепельно-русыми волосами и прекрасными, однако несколько холодными и не допускающими панибратства манерами. Лицо его тоже на первый взгляд казалось холодным и замкнутым, однако, когда он улыбался, то сразу становилось видно, что человек он великодушный и по-настоящему, а не напоказ добрый.  Довелось деду видеть его и в гневе, и предметом этого гнева был, как ни странно, известный наш профессор Ломоносов, однако об этом я напишу позже, дабы не растекаться мысию по древу и не нарушать стройности моих записок. Писатель я невеликий,  так что идти буду шаг за шагом, чтобы самому не потерять нить, да и не запутать читателя. Хотя в том, что у записок моих будет  читатель, я не уверен. В них нет ничего разоблачительного, в новомодном духе, да  и того, чем так восхищаются в «Историческом вестнике», описывая пиры с жареными лебедями,  охабни и фофудьи,  тут тоже найти нельзя.

Но вернемся после этих отступлений  к истории моего прадеда.

Прохор Васильевич довез Сергея прямо до здания академии и сдал на руки академическому начальству, сказав, что ручается за его прилежание и хорошее поведение. Самому же Сергею дал денег и наказал обязательно бывать у него. С этого и началась для юноши новая жизнь.
Прадед мой не обладал талантами своего вдруг появившегося покровителя. Бывало, что он по два-три раза даже  после упорных занятий пересдавал математические дисциплины. Названный отец Прохора Васильевича, нередко принимавший в академии экзамены, звал его мучеником тригонометрии, что было чистой правдой. Однажды Сергей даже разрыдался у доски, будучи не в силах решить задачу.  Однако его порядочность, добрый нрав  и умелые руки завоевали ему любовь соучеников  и хорошее отношение профессоров. Он был почтителен без льстивости и услужлив без назойливости, а это качества нечастые.
У Еремеева-Оршанского прадед  всегда был принимаем радушно и даже по-родственному, и то, что он рассказывал моему деду о его доме  и укладе жизни в петровском Петербурге, кажется мне достойным записи.

Прохор Васильевич в то время руководил военным строительством в Новой Голландии и квартировал в левом крыле дома Федосея  Скляева — знаменитого нашего кораблестроителя. Тот был старым холостяком и с радостью сдавал свои покои человеку, которого знал еще мальчиком. Дом Скляева стоял впритык к старому Зимнему дворцу, так что его обитатели могли любоваться на дворцовый дворик с фонтаном и видеть там императрицу Екатерину Алексеевну, прогуливающуюся с собачкой, а иногда и государя. Федосей Моисеевич любил кошек, и их собралось  у него  несчетное количество. Они невозбранно гуляли  по всему огромному устроенному на итальянский манер  дому, почти дворцу, неизвестно откуда появляясь и непонятно куда исчезая. Прохор Васильевич совершенно серьезно уверял своих гостей, что эти коты особенные и  умеют проходить сквозь стены.
Молодые денщики у  Еремеева не задерживались: всех их  он пристраивал учиться, и хозяйство  в доме вел старичок Федот Степаныч, прислуживавший еще его деду. Каждое утро старый солдат вставал и отправлялся в кухмистерскую Фельтена. Находилось это здание аккурат напротив дома Скляева, но поход туда и обратно никогда не занимал у Степаныча меньше часа. Он долго выбирал, что взять барину на обед, обсуждал с другими посетителями заведения новости и потом возвращался  довольный с чувством исполненного долга. Принесенным обедом он радушно угощал всех гостей,  приговаривая, что сии кушанья из государева котла. Это было чистой правдой, Иоганн Фельтен, будучи лейб-кухмистером Петра Алексеевича, готовил в своем заведении и на его семью. Он же надзирал за поварами и в любимой австерии Петра «Четыре фрегата», названной так в память о четырех шведских фрегатах, захваченных нами в  Гангутской битве.
Свободное время денщик проводил за вязаньем, сидя у огонька или в редкие хорошие дни на лавочке в саду. Связанные им  длинные полосатые шарфы и чулки Степаныч  щедро дарил всем друзьям своего командира и дары эти, столь полезные в петербургском климате, всегда были принимаемы с благодарностью.
К прадеду моему Еремеев был повернут, так сказать,  своей доброй домашней стороной и тот с восторгом вспоминал, какая собиралась у него компания инженеров и архитекторов, какие велись там разговоры и строились прожекты, как выходил на Неву по воскресенья флот, как катались на буерах, какие бывали фейерверки и «феерические театрумы». Дед  мой тоже часто рассказывал, как  уже в елизаветинские времена  в доме архитектора  устраивались детские праздники и спектакли, для которых Прохор Васильевич самолично придумывал декорации и костюмы, а бывало и  показывал детям фокусы: доставал из воздуха монеты, а из шляпы морских свинок, вытаскивавших  бумажки  со смешными предсказаниями для гостей. Старший сын Прохора Васильевича — Вася — был на восемь лет старше  деда, и уже  будучи студентом  демонстрировал младшим брату,  сестре и их гостям   унаследованные от отца таланты: складывал из бумаги всякие фигурки, вырезал гирлянды, рисовал смешные картинки.
С внуком Василия Прохоровича столкнулись мы при трагикомических обстоятельствах во время следствия по делу четырнадцатого декабря.  И хоть я и зарекаюсь не отвлекаться и вести повествование плавно, но расскажу этот случай сейчас, коль он уже всплыл из глубин  моей стариковской памяти.

Арестовали меня  в Москве двадцать третьего декабря, вывели из дома моего деда на глазах  рыдающих тетушек и  доставили в Петербург, в Петропавловскую крепость,  посадив  в первый нумер Иоанновского равелина, где дали перо с бумагой и велели писать обо всем, что захочу сказать государю императору. Сказать мне ему было особо нечего, в обществе я состоял с сентября, вождей его лично  не знал, того же, кто вовлек меня туда сразу, как я поступил поручиком в лейб-гвардии кавалергардский полк, ( да-да, мои дорогие правнучатые племянницы, ваш старый прадедушка был когда-то молодым и, говорят,  весьма симпатичным кавалергардом) называть не хотел. Поэтому я сочинял какие-то возвышенные стишки,  рассуждал о гражданских добродетелях да марал листы рисунками лошадей и военных стычек.  Скажу честно: мне было не до событий четырнадцатого декабря. Я был безумно влюблен. Влюблен, скажем так, весьма экстравагантно: в певицу Анжелику Каталани,  гастролировавшую тогда в Москве, ту самую,  которую двумя строками обессмертил Пушкин. Дама эта была лет на двадцать старше меня, о чувствах моих  и не догадывалась: корзины цветов и подарки я посылал ей анонимно,  и я готовился двадцать четвертого пасть к ногам и объясниться. Не успел.


Времени в Иоанновском равелине я провел немало. Когда меня вывели оттуда и повезли в Зимний, я с удивлением увидел, что вокруг уже зеленая трава.
Его величество допрашивал каждого, проходящего по этому делу лично. Я стоял  перед царским кабинетом,  прикованный наручниками к жандарму,  и ждал  своего часа. Неожиданно дверь открылась,  оттуда вылетел император. Его лицо раскраснелось, а выпуклые глаза казались совсем рачьми.  Он закричал в сильнейшем гневе: » Почему никого не дозваться? Хоть кто-то кроме меня здесь трудится? Где все? Срочно сказать: в какой самой дальней державе у нас нет посольства». Дверь с грохотом захлопнулась.
Начались беготня, топанье, крики.
— И еще,  дайте мне воды! — раздался голос государя уже из кабинета.
Меня эта просьба не удивила. Я уже слышал, что многие во время допросов теряли сознание только от  взгляда Николая Павловича. Однако когда в кабинет вбежали сначала чиновники со справками, а потом  камер-лакей со стаканом воды, оказалось, что успокаивать надо самого императора.
Еще через пару минут дверь снова открылась, и из нее вышел высокий светловолосый молодой человек, в котором я узнал  одного из ближайших сотрудников  фон Астетта — нашего посла при Немецком союзе — Мариана Еремеева-Оршанского. Вслед ему раздался крик императора:
— Пока не будет посольства в Бразилии, чтобы я вас тут не видел.
— Не переживайте вы так за Бразилию, государь, — дерзко и даже нагло ответил он, потом  улыбнулся мне, похлопал по плечу и пошел прочь.
Когда меня ввели в кабинет, государь продолжал пребывать в полнейшей ажитации: он ходил по кабинету взад -вперед, возмущенно повторяя: » Ну каков наглец»  и «Умен, собака».
Ко мне  Николай не проявил никакого интереса,.
— Тем же чином в армию и чтобы мне о твоем поведении докладывали каждый месяц, а сейчас  пошел вон, — буркнул он.
Было похоже, что царь истратил все запасы монаршьего гнева на Мариана, благодаря чему я так легко и отделался.
Уже потом сведущие люди рассказали мне, что  там произошло.
На первый вопрос о том, знал ли он о заговоре, Еремеев- Оршанский честно ответил, что знал, планы обсуждал, некоторым сочувствовал, с некоторыми не соглашался. О замысле выступить четырнадцатого не знал,  о чем сожалеет.
А на второй:
— Что бы делал, если бы был четырнадцатого в Петербурге, а не во Франкфурте, и узнал о заговоре? — ответил:
— Вышел бы на площадь, принял  бы на себя командование, не дал бы Каховскому стрелять в  Милорадовича и повел бы всех на штурм Зимнего.
— Этот дворец,  ваше величество,  мой прадед начинал строить,  мой дед достраивал. Чертежи у нас дома хранятся. Я здесь все подземные ходы и переходы знаю. Вошли бы гвардейцы к вам в кабинет,  выйдя вон из той секретной двери за печью, прикрытой картиной Рейсдала  «Болото»,  и сидели бы мы с вами сейчас так же вдвоем, только я за столом, а вы — на стуле сбоку,  — спокойно улыбаясь объяснил он царю.
Перенести такое императору с его самолюбием было нелегко, но предъявить Оршанскому было нечего. Видимо и его фраза о том, что он остановил бы Каховского, сыграла свою роль, так что Николаю ничего не оставалось, как отправить наглеца с глаз подальше консулом в далекую Бразилию.
Перечитал я сейчас эту запись и подумал: «А  ведь случай этот и к чести Николая немало говорит. Мог бы сгноить строптивца в крепости. С него отчета никто не спрашивал. Власть развращает человека, он же всеми силами старался удержаться  в рамках порядочности и приличий». Вот такую вот крамолу пишу я тут о Николае Палкине. Утешаюсь же тем, что мне можно. Кому не понравится, скажут просто, что старик из ума выжил, да отложат мое бумагомарание, а кто-то, может, и задумается.  

Но вернемся к судьбе моего прадеда. В 1724 году он закончил Морскую академию. Для того, чтобы он мог сразу попасть офицером в парусный флот, его успехов оказалось недостаточно, но он был счастлив и распределением в галерный. Мундир свой Сергей обновил на праздновании свадьбы  Прохора Васильевича, который после очередной поездки в Москву вернулся оттуда к немалому удивлению своих знакомцев, которых он никогда не посвящал в свою приватность при всей дружественности отношений,   с молодой женой Елизаветой Мариановной. Казалось, что все впереди предвещает только счастье, однако после смерти Петра, а за ним и Екатерины дела становились все печальнее. В 1731 году, посмотрев на новый двор Анны Иоанновны и ее любимцев,  мой прадед подал прошение об отставке, сославшись на нездоровье и семейные неурядицы. Отставка была принята,  и он предался приведению в порядок расстроенных имущественных дел семейства.  Подмосковную свою Сергей Иванович продал  хорошему другу, получив от него сразу а не в рассрочку небольшие, но и не малые деньги,  а кроме того, заручившись уверенностью, что это человек порядочный и не жестокий и крестьян он передает в надежные руки. После этого,  имея  некоторые средства, он отправился во Владимирскую  губернию, надеясь там поднять хозяйство своего небольшого поместья. Судьба же вновь оказалась к нему милостива.  Выправка и флотский мундир моего прадеда пленили дочь его богатого соседа Анастасию Яковлевну, а его прямой и честный нрав пришелся по душе ее отцу. Женившись, Сергей Иванович получил в приданое большое поместье Смоленское с огромным обставленным домом,  в котором впоследствии  и родился мой дед,  и зажил барином.

В те годы многие «птенцы гнезда петрова» или сами уходили в тень или оказывались не у дел. Так отец Прохора Васильевича, увидев шутов и карлиц новой императрицы, сказал, что двор сей не для дворянина да и не по летам ему через голову кувыркаться, после чего удалился в деревню переводить Эвклида.  Удивительным образом точка в сем многотомном труде была им поставлена аккурат 24 ноября 1741 года, но тут я вступаю в область таких домыслов и слухов, о которых говорить могу только в силу того, что не являюсь настоящим историком, членом различных обществ и прочее, и прочее. Домыслы и слухи эти касаться будут двух вещей — отношения сего семейства к воцарению Елизаветы Петровны на российском престоле и к происхождению Прохора Васильевича.
Как я уже говорил и к прадеду моему и к деду Еремеев-Оршанский всегда был повернут доброй, домашней стороной. Однако сие не значит, что он всегда был мягким и милым. Про него, к примеру,  рассказывали, что однажды он под дулом пистоли заставил подрядчика, привезшего солдатам, строившим Новую Голландию,  тухлую солонину, но клявшегося, что она наисвежайшая,  её есть. Говорили, что как-то он дал пощечину одному из подчиненных, узнав, что тот бьет свою жену, а когда обиженный попытался вызвать его на дуэль, отказал, бросив через плечо:
— Я не вижу в вас дворянина.
За глаза его звали Порох Васильевич, так когда-то обратилась к нему маленькая дочь государя Лиза. Он  знал об этом, смеялся:
— За спиной пусть все, что хотят, говорят, пока в глаза сказать боятся.
Однако же большинство разговоров об архитекторе так или иначе касались его происхождения.
Разгадка  странной улыбки, с которой Прохор Васильевич встретил имя прадеда моего, оказалась очень простой. В детстве он был крепостным прапорщика Ивана Свиньина.
Происхождения своего Еремеев-Оршанский никогда не скрывал, на могилах отца и матери поставил хорошие каменные кресты,  однако события царствования Анны Иоанновны вновь вызвали из небытия одну связанную с ним легенду. Как рассказывал мне дед, дело было так.
На одном из устроенных новой императрицей куртагов фельдмаршал Бирон  язвительно задел Павла Ивановича Ягужинского. Тот, не стерпев, обнажил перед ним шпагу. Оказавшийся рядом Еремеев -Оршанский сразу встал с оружием плечом к плечу со старым другом. Временщик вынужден был извиниться. Императрица же при всей своей недалекости сообразила,  что подвергать сей случай огласке не стоит, и тихо отправила Ягужинского на почетную должность в Речь Посполиту. Еремеев же подал прошение об отставке, написав, что служит с 1709 года и здоровье его за сие время расстроилось донельзя, а после смерти государя  Петра Алексеевича он еще и  страдает гипохондрической болезнью, от которой невыразимо участилось  его сердцебиение. Неизвестно, было бы оно удовлетворено, но тут курфюрст Саксонии и король Польши Август Сильный пожелал иметь в Дрездене русское консульство а консулом захотел видеть только Еремеева- Оршанского и никого больше. Прохор Васильевич был отправлен в Дрезден, где и пробыл до 1741 года сначала при Августе, потом при его сыне. А в Санкт-Петербурге снова пошли слухи о том, что на самом деле он — сын польского короля. Объяснения этому приводились весьма правдоподобные и резонные. Оставалось только соединить их с могилой иконописца Василия Еремеева в Новоспасском монастыре в Москве и именем старшего сына Прохора Васильевича, но вдаваться в такие скучные материи обществу не хотелось. Возможно, что слух этот, хоть и не имел под собой никакой почвы, но спас архитектору жизнь, избавив его от судьбы Еропкина.  А возможно и была какая-то почва, кто знает:  спросить теперь уже некого. Одно могу сказать точно:  дочка Прохора Васильевича Августа, крестница  короля,  была детской любовью моего деда. Очарованный и самой девочкой и ее редким именем он решил, что будущую  жену его будут  звать ни на кого не похоже.  И мечта его сбылась — бабушку мою звали Клеопатра Семеновна, и это  имя живет у нас в семье до сих пор.

В конце 1741 года прадед мой, узнав о воцарении Елизаветы, отправился в Петербург. Первым, кого он увидел, пытаясь добиться аудиенции у императрицы, был названный брат Еремеева-Оршанского  — Иван Крыштановский, который, как оказалось, живет прямо в Зимнем  дворце с лейб-кумпанцами и имеет право входить к новой государыне без доклада.
Он и привел Сергея Ивановича к ее величеству. Елизавета узнала в нем того юношу,  который когда- то вместе с Прохором Васильевичем помогал ей ладить буер, расчувствовалась,  а когда Сергей рассказал, что его сына зовут Петром, умилилась и велела привозить мальчика к ней на детские праздники.
Так для моего прадеда опять началась флотская карьера, а для маленького Пети — светская жизнь.
Сергей Иванович вновь начал служить, уже в парусном флоте, где показал себя умелым и дельным моряком. Если посчитать, то выйдет, что морю он отдал почти сорок лет жизни и по справедливости вошел в историю как один из первых русских капитанов.
Напишу теперь и о деде. Дед  мой оказался в Петербурге в возрасте семи лет. Жизнь его начиналась совсем не так, как у его отца. Он рос в достатке, с  любящими родителями, родственниками и друзьями и ни в чем не знал отказа. Никто не удивился бы, если бы из него вырос   шалопай и лоботряс, такое, увы, с балованными детьми бывает нередко, но этого  не произошло.  Петя с детства удивлял и радовал всех своим  вдумчивым характером и легким нравом.  Таким он остался и во взрослом возрасте. Мой дед дослужился до чина тайного советника, стал сенатором, построил в Белом городе огромный каменный дом, по имени которого весь переулок назвали Свиньинским, и превратил Смоленское в роскошную, выстроенную в духе Версаля усадьбу. В усадьбе были каменные церкви, лечебница, школа для детей. Он легко отпускал крестьян на необременительный оброк, сам вникал во все дела, не доверяясь полностью управляющим,  и хозяйство его процветало.  Как все люди екатерининского  века он был вольтерьянцем, чудаком и хлебосолом. Каждое воскресенье в его доме накрывались столы на пятьдесят человек и любой мимо проходящий мог войти в дом и присоединиться к обедающим. На лошадей в солнечные дни он надевал очки с затемненными стеклами, учил попугая стихам Державина и играл в домашнем театре комических старух. До сих помню его в роли госпожи Простаковой в постановке, устроенной для моих друзей.
Истинным философом показал Петр Сергеевич себя во время женитьбы моего отца, который посватался к девице на девять лет себя старше и без особого приданого.
— Ну, это точно по любви, — вздохнув сказал мой дед и благословил молодых.
Когда я родился, моей матушке Екатерине Александровне было 38 лет, а еще через шесть лет ее не стало. Отец был убит горем и оставшиеся 29 лет своей жизни  скорбел по ушедшей,  дед же, видя это, взял  мое воспитание в свои руки.
Петр Сергеевич прожил долгую жизнь, его не стало в 1813 году и я помню его  и его рассказы очень твердо. В моем отрочестве я провел с ним немало времени, слушая его и разглядывая старые книги.
Однако об этом я напишу уже завтра. Прислали записку от моей племянницы — она  меня — старика — сегодня развлекать будет, везет  на «Евгения Онегина».  Поеду, послушаю. Вот вроде новинка, а нравится. И вкус,  и общий тон той, уже уходящей,  жизни — все соблюдено. Так что — в оперу!

Вот и настал мой восьмидесятый день рождения.  Послушал я  для начала праздника новую запись на фонографе: романс про нищую из Беранже,  печальный,  однако же,   если подумать,  до чего дошла техника и что нас ждет дальше, то настроение улучшается.
Но как только я собрался приняться  за свои записки,  горничная доложила, что пришли курсистки и желают поздравить. Вошли три девицы, румяные с мороза, вручили корзину цветов и адрес от учащейся молодежи.
 
— Вы, Пётр Павлович,  — говорят, —  и господин Свистунов — последние декабристы, борцы,  так сказать, и маяки.
 
Мне показалось, что сначала я их разочаровал. Барышни, видно ждали, что увидят изможденного старца, живущего в честной бедности и с утра до вечера думающего о народе, а попали в неплохо обставленную  квартиру с прислугой. Но после того, как я послал к Филипову за пирожными и напоил девиц чаем, их разочарование прошло. А уж когда, поинтересовавшись,  с собой ли у них подписной лист (а подписные листы у младых девиц, жаждущих просвещения всегда с собой),  я сделал пожертвование в пользу женского образования,  да еще рассказал, что тетушки мои Анастасия Петровна и Екатерина Петровна  сотрудничали  и в  «Живописце», и в  «Чтении для вкуса, разума и чувствований», и в  «Приятном и полезном препровождении времени», выступая там за просвещение, они ушли совершенно счастливые, расцеловав меня на прощанье.
 
Милые барышни, что и говорить — милые.
 
А мы, значит, с Петром Николаевичем — последние декабристы. Вот такая вот выходит история. Свиньин и Свистунов. Свистунов и Свиньин. По отдельности — старые дворянские фамилии, а поставишь рядом — смешно. Бобчинский и Добчинский.  Нет Трубецкого, Волконского, Муравьева, Лунина, а мы живем. Приходит молодежь, которая их не видела, смотрит на нас и говорит:
 
—  Вы, ротмистр Свиньин и корнет Свистунов — последние декабристы. Ответьте нам за всех. А что ответить?
 
Тут недавно в Дворянском собрании увидел я светлейшего князя Горчакова. Так он тоже, как меня заметил, кинулся навстречу через весь зал. Мы обнялись на глазах недоумевающей публики. Казалось бы, что общего между отставным ротмистром и канцлером российской империи. На первый взгляд — ничего. И только мы с ним понимали — мы последние. Последний лицеист и последний декабрист. То ли памятники, то ли обломки той жизни, которая уже не повторится.
 

Однако ж вернусь к своему деду и временам Елизаветы Петровны. Помню, как в детстве я удивлялся тому, что мой дедушка был коротко знаком с человеком, участвовавшим в Полтавском сражении. Он же, услышав мои восторги, рассмеялся и сказал:
— Так я не только Прохора Васильевича, я и его отца названого помню. Ему было годков как мне сейчас, ну а мне — как тебе. А он еще в Венской битве с турками рубился. Я и кольцо его помню: старинное серебряное с черным агатом, и легкий запах табака и польский акцент, от которого Мариан Иванович так и не избавился. Помню и традицию их семейную: и Прохор, и Иван и их сыновья венчались по-шляхетски — не со шпагой, а со старой отцовской, а потом и дедовской ордынкой.
Эти воспоминания потрясли меня совершенно, но это — правда. История вовсе не так далеко от нас, как нам кажется. Поэтому я бы и не стал с ней обращаться так вольно, как некоторые наши писатели.
Ко времени воцарения Елизаветы отцу нашего семейного благодетеля был уже хорошо за семьдесят. Светской жизни он не любил, да и годы брали свое, однако была у них с императрицей одна общая слабость, по причине которой старый пан и появлялся при дворе. Оба были страстными меломанами. Елизавета с детства училась музыке, обладала прекрасным голосом да и сама писала песни. Одну из них недавно я услышал в Яре. Цыганская певица с большим чувством выводила: «Во селе-селе Покровском», и не подозревая, чье сочинение она исполняет. Чудесной певицей была и дочь Мариана Ивановича, жена Прохора Васильевича — Елизавета Мариановна. Теперь слово «дилетант» говорят уничижительно, сверху вниз, а в то время оно значило просто, что человек не делает из своего таланта средство для зарабатывания денег. Так вот в этом смысле Елизавета Мариановна была замечательно талантливая дилетантка, выступавшая с успехом и с гастролирующими итальянскими труппами и в придворных постановках. Поэтому как только во дворце ждали какого заезжего виртуоза или должны были исполнять очередную новинку, Мариану Ивановичу присылалась записка с покорнейшей просьбой пожаловать и оценить. Он приезжал с женой в бриллиантах немыслимой красоты и цены, слушал музыку, наслаждался или грустил, если не понравилось, а потом играл с графом Разумовским в шахматы, сняв у себя с доски ферзя. При этом бедный Разумовский всегда проигрывал.
Дед рассказывал мне, как придворные передавали случайно услышанную просьбу Елизаветы Петровны:
— Дядя Марьян Иванович, ну как бы ему хоть раз у вас выиграть-то?
— Лиза, ну я уж и ферзя снимаю и две фигуры ему уступил, и все никак. Но ты ж его не за шахматы любишь, — отвечал он со смехом.
Поговаривали, что императрица имела обыкновение и сама приезжать к нему, если надо было попросить совета по каким-либо деликатным делам. Елизавета, как и Мариан Иванович, были полуночники, и подгулявшие горожане нередко видели по ночам карету императрицы у его особняка. После того, как петербуржцы прослышали об этом, к дому Крыштановских потянулись ходатаи и искатели милости , и многие из них решили свои дела благодаря помощи этой семьи и их заступничеству перед императрицей.
В этом доме мой дед не раз видал огромного роста гвардейского офицера — Александра Александровича Меншикова, сына светлейшего князя, получившего впоследствии звание генерал-аншефа. Бывал он там без церемоний и звал хозяев дома тетушкой и дядюшкой.
Из написанного мною понятно, что это семейство было к императрице весьма близко, однако, никому из его членов не приходило в голову эту особенную приватность и близость демонстрировать. Сейчас такое, увы, можно видеть нечасто.

Перечитал я свои несвязные записки и задумался. Что заставляет меня, бывшего декабриста, человека здравого и пожившего, писать о монархах и людях к ним приближенных с таким пиететом? Попытаюсь и возможным читателям, да и самому себе дать ответ на этот вопрос, но сначала скажу, что хотя формально я и принадлежал к Петербургскому отделению Южного общества, вожди которого планировали цареубийство, но не знал об этом. Нам говорили об освобождении крестьян, просвещении и мирном пути к всеобщему благоденствию. Свои истинные замыслы отцы-основатели общества открывали далеко не всем и не сразу. Не знаю, согласился бы я, точнее знаю, что не согласился бы, вступить в общество, замышлявшее убийство Александра, Николая и его малолетних детей.
Обсуждая же тон записок моих, скажу, что когда думаю я о тех людях, о которых слышал от отца и деда, то понимаю, что было там, в тех далеких годах много тяжелого, страшного, некрасивого, но память моя отторгает все «правдивые» воспоминания. То ли из уважения и преклонения перед теми, кто на своих плечах вынес все тяготы великой Северной войны, то ли из чувства благодарности перед человеком, подобравшим у Черной Грязи мальчишку со стертыми ногами, хотя он вовсе не был обязан это делать.
Однако же про один скандальный случай я расскажу. Я и так намеревался об этом написать, да тут еще прочел про тлеющий уже не один год скандал с картиной Семирадского » Светочи христианства», о которой Крамской с возмущением писал царю, что покупать ее не надо, чтобы российские деньги не ушли поляку. Поскольку картину не купили, то Семирадский подарил её Кракову, а Боткин потом за свои деньги заказал копию, дабы она могла остаться и в Москве.

Откуда пошла эта зараза, эта чесотка, которая заставляет всех, как вошь в волосах,  искать у других нерусскую кровь, и  которая поразила даже просвещенных людей, тех, кого сейчас стало модно называть словом интеллигенция?
 
Дед рассказывал мне, что когда прадед оказался в Санкт-Петербурге, русская речь, особенно в свете, звучала там нечасто и никого это особо не удивляло. Раздражение пришло потом, во времена Анны Иоанновны, которые теперь принято называть словом «бироновщина», стыдливо перекладывая ответственность за все просчеты этого правления с государыни на  не особо грамотного бывшего конюха. Смысла в этом примерно столько же, как в попытках некоторых современных газетчиков приписать все дурное в нынешнем царствовании влиянию  княгини Юрьевской и ее семейства. Умные люди прекрасно понимали, что под словом «бироновщина» кроется не правление «немцев», а близость к власти людей неумных и корыстных, попавших туда через  постель или иным приватным способом. Но нашлись и другие, тоже очень  умные люди,  которые  борясь с «немцами» и «иностранщиной», спекулируя на своей русскости стали делать  карьеру. Как ни прискорбно, но первым в этом деле был наш ученый Ломоносов.
 
Приехав из-за границы он сразу сколотил в Академии «русскую» партию, активно выступавшую  против «засилья» иностранцев.  Мой прадед тоже оказался среди тех, кого он вовлек в свой круг. Будучи польщенным вниманием столь образованного человека Сергей Иванович не раз приглашал его и его товарищей в дом, предоставляя гостям все плоды своего хлебосольства..
 
На одно из заседаний «русского кружка» Сергей Иванович зазвал  Еремеева- Оршанского. Тот отнекивался, говорил, что все это уже много раз слышал и нет в этих речах  ни ума ни таланта, однако потом сдался и обещал быть.
 
В назначенный день  у хозяина дома собрались кроме его покровителя Ломоносов,  Крашенинников, Попов, Сумароков  и только вошедший в фавор Иван Шувалов. Разрешено было присутствовать и пятнадцатилетнему  Петру. Михайло Васильевич с упоением рассказывал о том, как они со студентами жгли во дворе Академии книги Герхарда Миллера, который по его словам  «ни одного случая не показал к славе российского народа, но только упомянул о том больше, что к бесславию служить может, а именно: как их многократно разбивали в сражениях, где грабежом, огнем и мечом пустошили и у царей их сокровища грабили».
Еремеев встал и направился к выходу, а на вопрос хозяина, почему он уходит, ответил:
 
— Слушать сего не могу и об одном думаю: не дай Бог мне дожить до того, что мои студенты будут чьи-то книги жечь.
 
— Послушайте, — обратился к нему Ломоносов,  — но неужели вам как природно русскому человеку не душепротивно сие немецкое засилье,  поношение и клеветы на историю нашу, принижение всего русского?
 
— Да какой же я природно русский человек,- рассмеялся тот. — В Немецкой слободе в семье католика вырос, по-английски думаю часто, за границей учился. Да и вы, Михайло Васильевич, вроде тоже не просвещались без наук природою, а у немецких учителей сначала в России, а потом в Германии обучаться изволили. За что ж теперь хулите их так немилосердно? Вас послушаешь, так господин Миллер  нарочно немцем родился, чтобы вас позлить.
 
Кровь бросилась Ломоносову в голову. Он по привычке своей  справляться с оппонентами кулаками,  замахнулся на Прохора Васильевича и тут же был прижат к стене его твердой рукой.
 
— Голубчик мой, кулаками-то перед лицом человека на двадцать лет старше не машите. Вы ж дворянин теперь, так присылайте секундантов, будем драться. Но перед тем, как я вас шпагой проткну, вы меня послушаете. Помните, господа, с чего у нас возвышение господина Ломоносова началось? Если кто забыл, так я напомню. Господин сей, в Германии сидя, оду прислал императрице Анне Иоанновне, коию теперь за связь с Бироном на все корки честит. А ода была на взятие Хотина.
 
Архитектор издевательски прочитал:
 
Целуйте ногу ту в слезах,
 
Что вас, агаряне, попрала,
 
Целуйте руку, что вам страх
 
Мечем кровавым показала.
 
Великой Анны грозной взор
 
Отраду дать просящим скор;
 
По страшной туче воссияет,
 
К себе повинность вашу зря.
 
К своим любовию горя,
 
Вам казнь и милость обещает.
 
Так вот, дорогой мой радетель отечества Михайло Васильевич! Если бы вы в то время  тридцатилетним детиною не  из одной пробирки в другую  в Германии  что-то переливали, а в армии  были, то знали бы, что не было никакого взятия Хотина. И кровавого меча не было. Хотин нам турки со страху перед Минихом, разбившим их под Ставучанами, отдали без боя. А под Ставучанами гением того же Миниха мы всего 13 человек потеряли, супротив более чем тысячи погибших  турок, тела которых османы в ужасе на поле боя так и побросали..
 
А вы, господа, что переглядываться стали, когда я Миниха упомянул? Он в опале сейчас оттого, что солдат, а не царедворец. Политесным хитростям не научен. Я его и в Пелым ездил навестить, скучно ему. Надеюсь, императрица еще поймет, сколько он для России сделать может.
Вам, господин профессор химии, советую, коли живы останетесь, побольше молчать о своей русскости. Езжайте, посмотрите, как на стекольной мануфактуре, которую вы со своим зятем господином Цильхом завели, русские мужики без отдыха работают, а немецкие надсмотрщики ими командуют. Людей же, которых вы поносите, и правда сынами России не назовешь. Но потомки наши с благодарностью назовут их ее отцами.
Он отпустил руку Ломоносова. Поклонился учтиво:
— Жду ваших секундантов, Михайло Васильевич. А сейчас позвольте откланяться.
В зале стояла тишина. Еремеев обычно бывал немногословен, и такая речь его произвела впечатление на присутствующих.
— Я полагаю, что господин Ломоносов погорячился, как с ним нередко бывает, и глубоко переживает сие недоразумение, — сказал, кашлянув, Степан Крашенинников .
— Я тоже думаю, — подхватил Шувалов, — что это просто недоразумение. Михайло Васильевич все принимает слишком близко к сердцу. Иногда он, со страстию прилежа к своим взглядом, бывает неполитесен. Но он же готов извиниться. Правда, Михайло Васильевич?
— Простите, — буркнул Ломоносов и вылетел за дверь.
— Да, секундантов мне, чувствую, не дождаться, — вздохнул Еремеев- Оршанский, собираясь уходить..
— Оставайтесь, Прохор Васильевич, мы сейчас про что-нибудь интересное поговорим, — взмолились мои дед с прадедом и Шувалов.
По рассказам моего деда вечер тот закончился со всей приятностью, а русская партия после него так и распалась, не сложившись, хотя вражда Ломоносова с Миллером и продолжалась много лет, закончившись только со смертью первого.
Продолжаю записки свои после перерыва. Навестил меня по случаю дня рождения под вечер правнучатый племянник Павлуша Бибиков и подарил картину, да такую, как будто читал мои сегодняшние записки. Написал её молодой художник, почти мальчик по фамилии Левитан. Просто полустанок да мокрые после дождя рельсы. Но столько в этом русской, именно русской щемящей тоски, что и не передать словами. Но есть при этом и свет, и дорога ведет вперед, так что вроде еще и не все потеряно. Еще поживем.
Ну вот, начинаю жить девятый десяток. Открыл сейчас газеты, общество  в волнениях и нетерпении. Ждут первомартовскую бомбу. Товарищество передвижных выставок обещает в этот день показать  нечто небывалое, а именно картину молодого художника Сурикова «Утро стрелецкой казни».  Что же будет там?  Петр — тиран и убийца, тащащий на дыбу старую богобоязненную и смиренную Россию,  или дикие толпы стрельцов, мешающих молодому реформатору. А может,  решится художник не примыкать ни к одним, ни к другим, а сказать, что у каждого своя правда.  Через две недели узнаем.
 
Интересно, конечно, посмотреть, но с другой стороны, что же мы все живем с головой, повернутой назад.  Как завелись у нас западники и славянофилы, так и начали спорить о Петре. Не о том, что сейчас в стране творится, а о том, что век назад было.   Без этого, говорят, нам никак и никуда. Одни разносят обычаи наши на все корки, другие одеваются до того национально. что на улице их принимают за персов.
 
Помню Иван Киреевский у меня статью свою читал. Глаза горят, руками машет:
 
— Всё, — кричит,  —  что препятствует правильному и полному развитию Православия, всё то препятствует развитию и благоденствию народа русского, всё, что даёт ложное и не чисто православное направление народному духу и образованности, всё то искажает душу России и убивает её здоровье нравственное, гражданское и политическое. Поэтому, чем более будут проникаться духом православия государственность России и её правительство, тем здоровее будет развитие народное, тем благополучнее народ и тем крепче его правительство и, вместе, тем оно будет благоустроеннее, ибо благоустройство правительственное возможно только в духе народных убеждений».
 
Я его в простоте душевной и спросил:
— Ну а как же, говорю, Северная война и петровская эпоха? Еще тогда государь указ издал, что каждый христианин сам печься о своей душе может по мере разумения, написав «Господь дал царям власть над народами, но над совестью людей властен один Христос.» Вы что же, Христа хотите собой подменить, указывая людям, как им верить и решая, кто спасется?
А уж сколько неправославных России служило, так это и не перечтешь. Не влезает это все в вашу теорию о том, что лишь православием живы будем. Вот и матушка Екатерина, а с тем, что ее правление золотым веком России было никто не спорит, хоть и набожна была, однако же в оспопрививание, гигиену и грамоту не меньше верила. И людей талантливых независимо от веры привечала. И про какой народ русский вы говорите? А малороссов, немцев, татар, поляков, грузин и армян куда денете? Лунин был католик, Пестель — лютеранин, Муравьев-Апостол – православный. И что из того?
Так он в такой раж впал, что мне в своем доме чуть не прятаться от него пришлось. Припомнил и немецкое происхождение Екатерины, и даже «Орлеанскую девственницу» Вольтера, как пример разложения нравов приплел. Уж она-то тут при чем? Так себе книжечка, но мальчишкам бывает и нравится. Особенно когда им настоящая судьба Жанны неизвестна.
Поспорили мы тогда крепко, поссорились даже. А на следующий день явились ко мне два жандарма:
— Поступили сведения, что у вас в доме проходят недозволенные сборища, поэтому вы подлежите высылке из Москвы в 24 часа.
А я ведь только собирался с одной весьма приятной барышней объясниться. Ну опять не судьба вышла, как с Каталани. Больше я уж и не пытался семейно зажить, решив, что мне не это на роду было написано. А что? Того до сих пор понять не могу.
Уехал я тогда в Смоленское, церковь там начал строить и новую мельницу, поставил лавки вдоль тракта, завел маленькую бумажную фабричку.
Когда узнал, как пострадал литератор Достоевский, которого за чтения письма Белинского к Гоголю к смертной казни приговорили, а потом «помиловали», порадовался, что дешево отделался, однако опять задумался о деле четырнадцатого декабря. Как рассказывали мне более сведущие люди, Пестель во время бесед с государем называл членами общества всех, кто хоть раз побывал на его собрании. Будто бы он этим хотел показать, сколь широко в России недовольство властью и подтолкнуть нового императора к реформам. Однако не учел он, что по словам Пушкина ( который, справедливости ради замечу, сначала был очарован новым государем) в Николае было больше от прапорщика чем от Петра Великого. Петр мог, посетив английский парламент сказать «Весело слышать то, когда сыны отчества королю говорят явно правду, сему-то у англичан учиться должно», правнук его пережить этого не мог. Хотя он и старался удержаться в рамках порядочности и приличий, назначив, например, вдове Рылеева пенсию, но долгая неограниченная власть и хор лизоблюдов у трона сделали конец его правления постыдным по мелочности преследований и подавлению любой живой мысли. То же, что и появлялось, как к примеру, западнические или славянофильские идеи, выглядело таким же бедным и убогим, как цветок, выросший в подвале без света или рахитичное дитя. Мне почему-то, когда я слушал их споры, все время бывало их жалко. Дружба прерывалась, отношения рвались из-за того, что люди по -разному о Петре или православии думали. А ведь когда еще написано было: «Суббота для человека, а не человек для субботы»? Неужели идейные разногласия стоят того, чтобы из-за них человеческие отношения прерывать? Хотя, если задуматься, то тут не в идеях дело, а в том, как их предлагают осуществлять. Однако же «старый Мазай разболтался в сарае», коль буду так на умствование отвлекаться, никогда хоть вкратце жизнеописания не допишу.
 
От надзора меня освободили только когда  на престол взошел Александр Второй. До  этого, правда, позволили  жить в Санкт-Петербурге. В Москву не пускали, боялись, видно, разговоров моих с родней и друзьями. Не дай Бог, противу власти что скажу, слова «гражданин», «отечество» или «конституция»,  к примеру. Тут-то Россия и рухнет.
 
После указа Александра начали возвращаться из Сибири настоящие декабристы, не такие как я, случайные. Встречали их с восторгом, но потом поостыли.  Не влезали они в те схемы, которые тут без них начертили. С образами-то легче, приложился и мимо пошел, а тут живые люди.
 
Павлуша вчера рассказал мне по секрету политические новости. Опять мы со дня на день ждем дарования Конституции. Говорят, Лорис -Меликов уже и проект ее подготовил и царь вот-вот должен подписать.   Будто бы намереваются учредить законосовещательную комиссию с выборными депутатами, а еще дополнить Государственный Совет выборными от общественности. Я сделал вид, что удивлен безмерно: пусть мальчику приятно будет, хотя еще пару дней назад получил письмо от Николая Хомякова, сына Алексея Степановича, которые предводитель дворянства в Сычевском уезде. Так вот он пишет, что и среди интеллигенции и даже в крестьянском обществе большие волнения и ожидания, все ждут перемен в правлении: одни Конституции, другие — воли. А когда он спрашивает у крестьян, разве же они не получили эту волю двадцать лет назад, те смотрят на него с сожалением и отвечают:
 
— Ничего вы барин не понимаете. То была одна воля, а теперь надобна другая.
 
Помню дед мой рассказывал мне, как Екатерина созывала Уложенную Комиссию , на которую возлагала такие надежды, и как была потом разочарована, что представители от разных сословий только о своих интересах и думали.
Помню еще, как смеялся я, читая «Русскую Правду » Пестеля, не ведая тогда о будущей судьбе его и своих товарищей.
«Русская Правда, или Заповедная государственная грамота великого народа российского, служащая заветом для усовершенствования России и содержащая верный наказ как для народа, так и для временного верховного правления». — господи, думал, девятнадцатый век на дворе, как так писать можно. Половины глав нет, что делать с крестьянами так и не понятно, зато точно решено — столицу перенесем в Нижний Новгород, который переименуем во Владимир, а бывший Владимир переименуем в Клязьминск.
К чему? Зачем? Стоит ли тайное общество создавать, чтобы города переименовывать?
Может и к лучшему, что все бумаги эти глубоко в архивах похоронены. Робки и наивны были те попытки изменить жизнь, смешны и тогда и сейчас. Однако же обществу, чтобы двигаться вперед, нужны мученики и герои. Вот и от меня молодежь чего ждет: рассказов о том, как я кавалергардом был, как на собрания декабристов ходил, да как в Петропавловке сидел. А стань я им долго и подробно рассказывать о том, как Смоленское приводил в порядок, строил церковь, да открывал больницу, как мельницу устраивал, как племянники мои конезавод строили — ушли бы и получаса не просидев, решив, что я нудный и скучный старик. Да и мне мальчиком от деда тоже хотелось рассказов красивых , все думалось, что война, шпаги, плащи, — вот она настоящая жизнь. Пожар Москвы научил меня тому, какова война на самом деле.
Господь оказался милостив к моему деду, дал ему не только увидеть московский пожар и пережить гибель в огне любимого города, но и дожить до победы над Наполеоном. Петр Сергеевич умер в 1813 году, когда русская армия приближалась к Парижу.
Может и мне Бог даст дожить до светлых перемен в нашей жизни.
Представилось мне сейчас смешное. Вот если бы в 1710 году верные Мазепе казаки не назвали свой документ, в котором они своё происхождение от хазар ведут и в верности шведскому королю и крымскому хану клянутся «конституцией», глядишь Петру бы это слово и приглянулось. И написал бы он нам основной закон: и про права и про престолонаследие и про свободу вероисповедания и частной жизни. А то всё ждем- пождём, но может и дождемся. Будут у нас гарантированные законом права вместо споров о них.
Подумать только, побывав в молодости участником декабристского заговора, я увидел великий день освобождения крестьян, а теперь, если Бог позволит, и до Конституции доживу. Может в том и есть смысл моей жизни, который я столько пытаюсь понять. Может и моя капля меда будет в этом улье. Может мы все — то удобренье для божьего сада, на котором и расцветет новая Россия.
Если бы знать. Если бы знать.
 
Записки декабриста Петра Павловича Свиньина представляют из себя 43 страницы размером 210х297 мм рукописного текста. Цвет чернил — лиловый. Почерк четкий, выработанный, буквы среднего размера с небольшим наклоном вправо. Листы являются частью тетради в синем коленкоровом переплете, разорванной по корешку. Можно предположить, что рукопись на этом не заканчивается. Однако ее продолжение скорее всего утеряно: пущено на растопку, как было со многими бумагами в ХХ веке. На полях присутствуют три неразборчивых карандашных пометки. На последнем листе  внизу запись черными чернилами:  «15 февраля 1918 года. Милые мемуары, рука не поднимается отправить вас в печку. Неспешный слог, наивная рассудительность уходящей России.  Большевики готовят какой-то немыслимый  мир с немцами.  Б. говорит, что на Кубани собирается Добровольческая армия. Поезда не ходят, добираться буду на перекладных.  Оружие реквизировали,  осталась старая ордынка, остальное добуду. Нельзя сидеть и смотреть, как гибнет отечество. Господи, помоги нам».

 

Теги: , , ,

© Благотворительный Фонд обеспечения правовой сохранности, восстановления, содержания, изучения и развития историко-культурного наследия и градостроительной среды Достопримечательного места «Хитровка».

Все опубликованные материалы являются интеллектуальной собственностью Благотворительного Фонда «Хитровка» и защищены законом. Любое копирование, воспроизведение или цитирование (полное или частичное) разрешается
только с письменного согласия правообладателя. При использовании материалов сайта другими электронными СМИ, в социальных сетях прямая активная ссылка на источник копирования и упоминание Благотворительного Фонда
«Хитровка» ОБЯЗАТЕЛЬНЫ.

Любое копирование статей c сайта hitrovka-fond.ru означает безусловное принятие всех пунктов данной оферты и обсуждению не подлежит. Вопросы соблюдения авторских прав, платное или бесплатное копирование
материалов обсуждаются с администрацией Благотворительного Фонда «Хитровка» в письменной форме по e-mail: fond.hitrovka@gmail.com